Вся наша жизнь здесь на границе проходит ни в чем: кто курит табак, кто играет в карты, стреляет в цель, объезжает лошадей, прыгают через ров, через барьер; но всего уже смешнее для меня наши вечерние собрания у того или другого офицера. Разумеется, что на этих собраниях дам нет. Несмотря на это, у нас раздается музыка, и мы танцуем одни; танцуем все - старые и молодые, мазурку, кадрили, экосезы; меня это очень забавляет. Какое удовольствие находят они танцевать без дам, особливо совершеннолетние!.. Я всегда танцую за даму.
Мы возвращаемся через Вильну обратно в Россию. Проходят дни за днями единообразно, монотонно; что было сегодня, то будет и завтра. Рассветает: играют генерал-марш, седлают, выводят, садятся, едут... и вот шаг за шагом вперед, к вечеру на квартирах. Ничто не нарушает спокойствия мирных маршей наших; не только что никакое происшествие, но даже ни дождь, ни ветр, ни буря, ничто не хочет разбудить спящего похода нашего! Мы идем, идем, идем, и - пройдем: вот и все тут.
Сегодня утром я обрадовалась... Стыдно бы мне это чувствовать и писать; но, право, обрадовалась, услыша плачевный вопль чей-то близ квартиры майора; по крайней мере, было для чего дать шпоры коню, прискакать, с участием спрашивать, разыскивать; я понеслась в карьер к квартире К*** и, увидя зрелище и смешное, и жалкое вместе, поспешила соскочить с лошади, чтобы остановить эту трагикомедию: майор наказывал улана Бозье (которого товарищи его называют - Бозя); бедняк с первой палки возопил горестно, простирая руки к небу: «О mon Dieu! mon Dieu!» - «Я тебе дам, каналья, медю, медю!» - говорил К***, стараясь принять сердитый вид, к которому, однако ж, комическое лицо его было несродно; но, впрочем, он в самом деле был раздосадован, и бедному французу досталось бы еще раз десять воскликнуть: «о топ Dieu! топ Dieu!» - а г-ну К*** столько же повторить свое: «я тебе дам медю, медю», если б я не упросила его перестать. «Ну, лентяй, благодари этого офицера, а то бы, вместо трех палок, я дал бы тебе тридцать». - «Что он сделал, майор?» - «Не слушает, братец, никого! унтер-офицер приказал ему вычистить седло, амуницию и приготовиться на вести к полковнику, а он ничего этого не сделал». - «Да понял ли он приказание унтер-офицера?» - «Вот, прекрасно! понял ли! должен понять!..» Бесполезно было бы толковать с К***, я выпросила только, чтобы он отдал бедного Бозье ко мне в взвод, на что он охотно согласился, говоря: «Возьми, возьми, братец, мне до смерти надоел этот немец!»
Великие Луки. Мы пришли! мы на месте! это наши квартиры, и все кончено!.. Исчезли очаровательные картины чужих краев! чужих нравов! Не слышно более привета добродушных честных германцев! Нет восхитительных, чарующих вечеров польских! Здесь все так важно, так холодно!.. Попробуйте попросить стакан воды у крестьянина; с минуту он еще не тронется с места, пойдет лениво, едва двигаясь; наконец даст вам воду, и как только выпили: «две копейки за труд, барин!» Провались они совсем.
Наш эскадрон квартирует в какой-то Вязовщине. Какое гармоническое название! Сейчас можно подобрать рифму и очень приличную. Право, я от скучных квартир, от дымных изб, грязи, дождя, холодной осени сделалась такого дурного нрава, что на все досадую: на запачканных крестьян, зачем они запачканы; на крестьянок, зачем дурны собою, зачем отвратительно одеваются, еще отвратительнее говорят; например: свеца, на пеце, соцыла. Проклятая! Кто подумает, что она соцыла, делала что-нибудь; ничего не бывало: это она искала.
Без смерти смерть стоять в этой Вязовщине без книг, без общества; лежать целый день на нарах, под облаками едкого дыма и слушать, как мелкий осенний дождь сечет в оконницы, затянутые или слюдою, или, что еще гаже, пузырем. О верх подлости!.. Нет, бог с ними, со всеми приятностями подобного квартирования; уеду в штаб.
Великие Луки. Здесь, по крайней мере, дым не ест глаз моих, и на свет божий смотрю сквозь чистые стекла! Всякий день приходит ко мне Г*** вспоминать счастливое время, проведенное в Гамбурге, и в сотый раз рассказывает о незабвенной Жозефине, о восхитительном вечере, в который она, приняв от него в подарок выигранные им тысячу луидоров, находила его весьма любезным целую неделю; но после двери ее всегда уже были заперты перед ним, и он, как влюбленный испанец, приходил с гитарою перед дом, где жила эта драгоценность. После нескольких романсов, вздохов и разного рода глупостей он простирал руки к безмолвной каменной громаде и восклицал, как Абелард... прибежище девиц богобоязненных, честных? И все это он рассказывал мне совсем не шуточно, но с тяжелыми вздохами и навернувшимися слезами... О сумасшедший, сумасшедший Г***!
«Отто Оттович! отпустите меня в Петербург недели на две». Штакельберг отвечал, что этого нельзя теперь; время отпусков прошло и, сверх того, сам государь в Петербурге. «Впрочем, вы можете ехать с поручением», - сказал он, подумав с минуту. «С каким, полковник? Если не выше моего понятия, так сделайте милость, дайте мне его». - «В полк не донято из Комиссариата холста, сапог, чешуи, кой-что из оружия, сбруи, да денег тринадцать тысяч; если хотите взяться все это принять и привезть в полк, так поезжайте, я дам вам предписание». - «Справлюсь ли я с этим поручением, полковник? ведь я ничего тут не разумею». - «Да нечего и разуметь; я дам вам опытного унтер-офицера и рядовых, они все сделают; а вы должны будете взять только деньги тринадцать тысяч из Провиантского депо; ну, а на случай каких недоразумений посоветуйтесь с Бурого, он казначей; это по его части». - «Очень хорошо, полковник, я сейчас пойду к Бурого, спрошу его; и если обязанности этого поручения не выше моего понятия, то завтра же, если позволите, отправлюсь в Петербург».